«Я думал о ней безотчетно, безнадежно, жадно» » Я "Женщина" - Я "Всё могу".

  • 24-мар-2015, 00:45

«Я думал о ней безотчетно, безнадежно, жадно»

«Я мыслил о ней безотчетно, безнадежно, жадно»
Автор нашумевшего романа «Щегол» Донна Тартт о противоречивости любви – тихой, но алчной, сумасшедшей, но безответной, глупой, но расчетливой. Любви, о которой так тяжело разговаривать.
подготовила Елена Шевченко 



«Мне изредка когда посещало противнее, чем в тот день, когда Пиппа прямиком с английского самолета заявилась к нам с сиим «Эвереттом». Я считал дни, считал часы, трясся от недосыпа и перевозбуждения, каждые 5 минут посматривал на часы, когда в дверь позвонили, я подскочил и, вот правда, со всех ног кинулся раскрывать — а там она стоит с сиим вульгарным англичанином.


Мне пришлось смонтировать все силы, чтоб, не изменившись в личике(снутри – корчи, конец всему), ответить на его потное английское рукопожатие и Привет, я Эверетт, а ты, обязано быть, Тео, я столько о тебе слышал, ля-ля-ля, пока я торчал там в передней, застыв, будто насаженный на штык янки, уставившись на чужака, который лишь что меня прикончил. Это был худой, бесхитростный хипстер – безвинный, воспитанный, жизнерадостный, одевавшийся, будто ребенок, в джинсы и толстовки с капюшонами. Стоило нам остаться наедине в гостиной, я чуток на стену не лез от его прыткой виноватой усмешки. Пока они гостили у нас, каждый миг был сущей пыткой. Но кое-как я продержался. Хоть я и старался пореже с ими встречаться(я, окончательно, был качественным лицедеем, но с ним чуток удерживался от грубости: все в нем – розоватая шкура, сердитые смешки, волоски, торчащие у него из-под манжет – так и подзуживало меня наброситься на него, пересчитать его лошадиные английские зубы; то-то будет номер, угрюмо мыслил я, злобно смотря на него через стол, ежели старина Четырехглаз, антиквар, открутит ему яичка), но, как я ни пробовал, от Пиппы оторваться не мог – непрерывно навязчиво вертелся с ней рядом, и ненавидел себя за это, и до болезненного остро довольствовался ее близости: необутым ее ступням за завтраком, ее нагим ногам, ее гласу. Неожиданному всполоху белоснежных подмышек, когда она стягивала свитер. Агонии ее прикосновения к моей руке. «Здравствуй, родной. Привет, мой хороший». Она подкрадывается сзаду, прихлопывает мне глаза ладонями: угадай, кто?Она желала знать обо мне все, про все-все, чем я занимаюсь. Ввернется рядом на малюсенькую «любовную» кушетку эры царицы Анны, так что у нас ноги соприкасаются: господи, господи. А что я читаю?А можнож залезть в мой айпод?А где это я раздобыл такие потрясающие часы?От ее усмешки веяло раем. Но стоило мне под каким-либо предлогом остаться с ней наедине, как вот он припрется – шлеп, шлеп, шлеп, – с туповатой усмешкой обхватит ее за плечо и все попортит. Вот в соседней комнате гласа, взрыв хохота: это они обо мне разговаривают?Он обнимал ее за талию!Звал ее «Пипс»!


Как же меня злил, как задевал меня этот ее ласковый ровненький тон, которым она беседовала со мной в пребывании этого «Эверетта»: нет, сдержанно ответил я, когда она спросила, нет ли у меня кого, «да нет, в общем», желая(и сиим я как-то неясно, сознательно гордился)на самом деле я дремал сходу с 2-мя различными девчонками, которые друг о приятеле даже не подозревали. У одной юноша жил в ином городке, а у 2-ой был жених, от которого она подустала – оказавшись в кровати со мной, она традиционно скидывала его звонки. Обе чрезвычайно хорошие, а та, которая наставляла рога жениху, была и совершенно красавицей – но ни к той, ни к иной я ничего не испытывал, то были просто дублерши Пиппы.


Чувства мои меня сердили. Сидеть и вопить над «разбитым сердцем»(это выражение первым, к раскаянию, прибывало в голову)– так себя лишь идиоты водят, нюни, слабаки и задроты – ой-ей-ей, она сейчас в Лондоне, у нее иной, так пойди, блин, купи вина и живи теснее далее. Но мыслить о Пиппе было так невыносимо, что пренебрегать ее – все одинаково что пробовать пренебрегать про нездоровой зуб. Я мыслил о ней безотчетно, безнадежно, алчно. Годами я пробуждался и сперва мыслил о ней, с думою о ней засыпал, и в мой день она врывалась дерзко, докучливо, непрерывно – как удар током: который на данный момент в Лондоне час – я непрерывно добавлял и вычитал, прикидывал разницу во медли, как одержимый лез в телефон проверить, какая там в Лондоне погода, плюс одиннадцать, 22.12, маленькие осадки; стоя на углу Гринич и Седьмой авеню около заколоченной больницы Святого Винсента, торопясь на встречу с дилером, я все мыслил о Пиппе: где она?едет в такси, ужинает в ресторане, пьет с людьми, которых я не знаю, дремлет в кровати, которой я никогда не видел?Мне безумно хотелось посмотреть на снимки ее квартиры, чтоб подбавить настолько желанных деталей к моим фантазиям, но просить о этом было постыдно. Я мучался думами о ее простынях, какие они, какие, я придумывал их темными, казенного цвета, смятыми, нестиранными – черное студенческое гнездышко, белеет веснушчатая щека на красной, багряной наволочке, барабанит за ее окном британский дождик. Фотографии, тянувшиеся по стенкам за дверью моей спальни – различные Пиппы всех возрастов, – перевоплотился в каждодневную пытку, каждый разов – как в 1-ый, каждый разов – внезапно; я пробовал отводить глаза, но всякий разов что-то приключалось, я взглядывал наверх – а там она, смеется чьим-то шуточкам, усмехается не мне, и вновь свежая рана, вновь удар ровнехонько в сердечко. А самое-то странноватое: я знал, что малюсенько кто видит ее таковой же, какой видел ее я – быстрее уж дивной, из-за данной ее необыкновенной поступи и призрачной бледноты, какая встречается у рыжих. Отчего-то я сдуру непрерывно себе заискивал думою, что, дескать, в мире лишь я один и могу ее оценить по достоинству, что она удивится, растрогается и, может, даже посмотрит на себя совершенно иными очами, ежели выяснит, до чего же она для меня благовидна. Но этому не посещать никогда. Я с яростью накидывался на ее изъяны, всматривался в фото, где она была запечатлена не в самом прельщающем возрасте, в безуспешных ракурсах – длиннющий нос, впалые щеки, глаза(невзирая на ошеломительный их цвет)из-за бледноватых ресниц будто нагие, простушка да и лишь. Но для меня все эти ее черточки были таковыми замечательными, таковыми необыкновенными, что я лишь посильнее отчаивался. Будь она кросоткой, я бы мог успокаивать себя тем, что мне до нее как до Луны, но из того, что меня так тревожила, так преследовала ее некрасивость, неумолимо выходило, что это любовь, которая привязывала посильнее физического желания, смоляная топь души, где я могу трепыхаться и чахнуть годами.


Но самую глубинную, самую незыблемую часть меня не брали никакие доводы рассудка. Она была утраченным королевством, той моей нетронутостью, которую я растерял совместно с матерью. Вся она была как лавина диковинок — от старинных валентинок и расшитых китайских халатиков, которые она собирала, до крошечных душистых пузырьков из «Нилс-Ярд Ремедис»; непрерывно что-то ясное, что-то волшебное было в ее дальной, неизвестной жизни: дом 23, по бульвару Тимбукту, кантон Во, Швейцария, Бленхейм-Кресчент, W11 2EE, меблированные комнаты в странах, которых я никогда не видал. Ясно же, что этот Эверетт(который «беден как церковная мышь» – его, его выражение)живет на ее денежки, поточнее на денежки дяди Велти, ветхая Европа жирует за счет юной Америки, как я на заключительном курсе выразился в собственном эссе по Генри Джеймсу. Может, ему чек выписать, чтоб он отвалил?Неспешными холодными вечерами в магазине мысль эта прибывала мне в голову: пятьдесят тыщ, ежели уедешь прямо на данный момент, 100 – ежели обещаешь с ней больше никогда не видеться. С средствами у него затык, это было видно: он непрерывно сердито шарил по кармашкам, непрерывно бежал к банкомату, снимал за разов по двадцатке, господи боже. Безнадежно. Да она в жизни не будет означать столько для него, сколько означала она для меня. Мы были сделаны друг для друга, была в этом какая-то сказочная правильность, бесспорное чернокнижниченство; сама мысль о ней заполняла блистанием каждый уголок моего сознания, высвечивала такие удивительные просторы, о которых я не подозревал, панорамы, которые и существовали лишь в совокупы с нею. Я опять и опять проигрывал ее любимого Арво Пярта, чтоб хоть так быть с ней, стоило ей лишь упомянуть о прочитанной книжке, и я алчно за нее принимался, чтоб пролезть в ее идеи, будто бы сделаться телепатом. Некоторые вещи, проходившие через мои руки — плейелевское пианино, дивная малюсенькая поцарапанная российская камея, – были точь-в-точь вещественные подтверждения той жизни, которую мы с ней обязаны были прожить по праву.


Я писал ей тридцатистраничные письма и стирал их, так не послав, держась заместо этого математической формулы, которую я сам вывел, чтоб не выставить себя на посмешище: мой имейл непрерывно обязан быть на три строки кратче, чем ее, отправлять его надобно, выждав ровно на день длиннее того, сколько я ожидал ответа от нее. Бывало, в кровати, скатываясь в ухающее, опиатное, эротическое забытье, я вел с ней длинные искренние дискуссии: я придумывал, как мы с ней разговариваем(надрывно)– нас никому не разлучить, прижимаем ладошки к щекам друг дружку, мы навсегда вместе. Я, как маньяк, прятал отрезки ее осеннего цвета волос – она подстригала в ванной челку, я вытащил волосы из мусорного ведра, ужаснее того – стащил ее запятанную рубаху, которая вся одурительно пропахла ее соломенным, вегетарианским позже.


Безнадежно. Все было ужаснее, чем безнадежно, все это было унизительно. Когда она приезжала, я непрерывно держал дверь собственный спальни полуоткрытой – не очень узкий намек, заходи, дескать. Даже то, как мило она приволакивала ногу(будто русалочка, которая с трудом ступает по земле), сводило меня с разума. Она осеняла все золотым светом, она была линзой, которая укрупняла красу, так что весь мир преображался рядом с нею, с ней одной. Я дважды пробовал поцеловать ее: разов в такси, по пьяни, разов – в аэропорту, придя в полное уныние при идеи о том, что опять много месяцев(либо, как знать, лет)ее не увижу:


– Прости, – произнес я чуток запоздало…


– Ничего.


– Нет, правда, я…


– Слушай, – с милой рассеянной усмешкой, – все нормально. Посадку быстро объявят(неправда, еще не быстро). Мне пора. Береги себя, превосходно?


Береги себя. Да что она, черт подери, отыскала в этом «Эверетте»?Что мне оставалось мыслить — до чего же я ей осточертел, ежели уж она мне предпочла этого вялого слизня. Когда-нибудь, как пойдут дети… Он произнес это вроде в шуточку, но у меня кровь застыла в жилах. Как разов таковой неудачник и будет повсюду таскаться с сумкой подгузников и ребяческого шмотья. Я упрекал себя за то, что не был с ней понапористее, желая, сказать по правде, куда уж дальше-то, без каких-то поощрений с ее стороны. Я теснее и без того опозорился: стоило всплыть ее имени, и Хоби делался чрезвычайно вежливым, разговаривал ровно, осмотрительно. И все одинаково – я мучался по ней годами, будто маялся долгоиграющей простудой, свято веруя, что стоит захотеть – и все пройдет. И ведь Пиппа не подавала мне никаких надежд, как разов против – уж ежели б я ей был хоть капельку дорог, она бы возвратилась в Нью-Йорк, но не осталась опосля школы в Европе, и при всем при том я, как дурак, цеплялся за тот ее взор, которым она меня одарила, когда я в 1-ый разов пришел к ней, когда посиживал у нее на кровати. Я годами подпитывался тем ребяческим воспоминанием, будто бы, измучившись от тоски по маме, я, будто какое осиротевшее животное, припал к ней, а на самом-то деле это со мной судьба сыграла шуточку – Пиппа была накачана лекарствами, из-за травмы головы мозги набекрень, да она к первому встречному полезла бы с объятиями».


Об творце

Донна Тартт – создатель удачных интеллектуальных романов «Тайная история»(1992)и «Маленький друг»(2002). Но фуррор третьего, «Щегла», затмил все ожидания: книжка получила престижную Пулитцеровскую премию и вышла тиражом наиболее 1,5 млн экземпляров.


Любовь ли это?


«Я думал о ней безотчетно, безнадежно, жадно»

«Я мыслил о ней безотчетно, безнадежно, жадно» Автор нашумевшего романа «Щегол» Донна Тартт о противоречивости любви – тихой, но алчной, сумасшедшей, но безответной, глупой, но расчетливой. Любви, о которой так тяжело разговаривать. подготовила Елена Шевченко «Мне изредка когда посещало противнее, чем в тот день, когда Пиппа прямиком с английского самолета заявилась к нам с сиим «Эвереттом». Я считал дни, считал часы, трясся от недосыпа и перевозбуждения, каждые 5 минут посматривал на часы, когда в дверь позвонили, я подскочил и, вот правда, со всех ног кинулся раскрывать — а там она стоит с сиим вульгарным англичанином. Мне пришлось смонтировать все силы, чтоб, не изменившись в личике(снутри – корчи, конец всему), ответить на его потное английское рукопожатие и Привет, я Эверетт, а ты, обязано быть, Тео, я столько о тебе слышал, ля-ля-ля, пока я торчал там в передней, застыв, будто насаженный на штык янки, уставившись на чужака, который лишь что меня прикончил. Это был худой, бесхитростный хипстер – безвинный, воспитанный, жизнерадостный, одевавшийся, будто ребенок, в джинсы и толстовки с капюшонами. Стоило нам остаться наедине в гостиной, я чуток на стену не лез от его прыткой виноватой усмешки. Пока они гостили у нас, каждый миг был сущей пыткой. Но кое-как я продержался. Хоть я и старался пореже с ими встречаться(я, окончательно, был качественным лицедеем, но с ним чуток удерживался от грубости: все в нем – розоватая шкура, сердитые смешки, волоски, торчащие у него из-под манжет – так и подзуживало меня наброситься на него, пересчитать его лошадиные английские зубы; то-то будет номер, угрюмо мыслил я, злобно смотря на него через стол, ежели старина Четырехглаз, антиквар, открутит ему яичка), но, как я ни пробовал, от Пиппы оторваться не мог – непрерывно навязчиво вертелся с ней рядом, и ненавидел себя за это, и до болезненного остро довольствовался ее близости: необутым ее ступням за завтраком, ее нагим ногам, ее гласу. Неожиданному всполоху белоснежных подмышек, когда она стягивала свитер. Агонии ее прикосновения к моей руке. «Здравствуй, родной. Привет, мой хороший». Она подкрадывается сзаду, прихлопывает мне глаза ладонями: угадай, кто?Она желала знать обо мне все, про все-все, чем я занимаюсь. Ввернется рядом на малюсенькую «любовную» кушетку эры царицы Анны, так что у нас ноги соприкасаются: господи, господи. А что я читаю?А можнож залезть в мой айпод?А где это я раздобыл такие потрясающие часы?От ее усмешки веяло раем. Но стоило мне под каким-либо предлогом остаться с ней наедине, как вот он припрется – шлеп, шлеп, шлеп, – с туповатой усмешкой обхватит ее за плечо и все попортит. Вот в соседней комнате гласа, взрыв хохота: это они обо мне разговаривают?Он обнимал ее за талию!Звал ее «Пипс»! Как же меня злил, как задевал меня этот ее ласковый ровненький тон, которым она беседовала со мной в пребывании этого «Эверетта»: нет, сдержанно ответил я, когда она спросила, нет ли у меня кого, «да нет, в общем», желая(и сиим я как-то неясно, сознательно гордился)на самом деле я дремал сходу с 2-мя различными девчонками, которые друг о приятеле даже не подозревали. У одной юноша жил в ином городке, а у 2-ой был жених, от которого она подустала – оказавшись в кровати со мной, она традиционно скидывала его звонки. Обе чрезвычайно хорошие, а та, которая наставляла рога жениху, была и совершенно красавицей – но ни к той, ни к иной я ничего не испытывал, то были просто дублерши Пиппы. Чувства мои меня сердили. Сидеть и вопить над «разбитым сердцем»(это выражение первым, к раскаянию, прибывало в голову)– так себя лишь идиоты водят, нюни, слабаки и задроты – ой-ей-ей, она сейчас в Лондоне, у нее иной, так пойди, блин, купи вина и живи теснее далее. Но мыслить о Пиппе было так невыносимо, что пренебрегать ее – все одинаково что пробовать пренебрегать про нездоровой зуб. Я мыслил о ней безотчетно, безнадежно, алчно. Годами я пробуждался и сперва мыслил о ней, с думою о ней засыпал, и в мой день она врывалась дерзко, докучливо, непрерывно – как удар током: который на данный момент в Лондоне час – я непрерывно добавлял и вычитал, прикидывал разницу во медли, как одержимый лез в телефон проверить, какая там в Лондоне погода, плюс одиннадцать, 22.12, маленькие осадки; стоя на углу Гринич и Седьмой авеню около заколоченной больницы Святого Винсента, торопясь на встречу с дилером, я все мыслил о Пиппе: где она?едет в такси, ужинает в ресторане, пьет с людьми, которых я не знаю, дремлет в кровати, которой я никогда не видел?Мне безумно хотелось посмотреть на снимки ее квартиры, чтоб подбавить настолько желанных деталей к моим фантазиям, но просить о этом было постыдно. Я мучался думами о ее простынях, какие они, какие, я придумывал их темными, казенного цвета, смятыми, нестиранными – черное студенческое гнездышко, белеет веснушчатая щека на красной, багряной наволочке, барабанит за ее окном британский дождик. Фотографии, тянувшиеся по стенкам за дверью моей спальни – различные Пиппы всех возрастов, – перевоплотился в каждодневную пытку, каждый разов – как в 1-ый, каждый разов – внезапно; я пробовал отводить глаза, но всякий разов что-то приключалось, я взглядывал наверх – а там она, смеется чьим-то шуточкам, усмехается не мне, и вновь свежая рана, вновь удар ровнехонько в сердечко. А самое-то странноватое: я знал, что малюсенько кто видит ее таковой же, какой видел ее я – быстрее уж дивной, из-за данной ее необыкновенной поступи и призрачной бледноты, какая встречается у рыжих. Отчего-то я сдуру непрерывно себе заискивал думою, что, дескать, в мире лишь я один и могу ее оценить по достоинству, что она удивится, растрогается и, может, даже посмотрит на себя совершенно иными очами, ежели выяснит, до чего же она для меня благовидна. Но этому не посещать никогда. Я с яростью накидывался на ее изъяны, всматривался в фото, где она была запечатлена не в самом прельщающем возрасте, в безуспешных ракурсах – длиннющий нос, впалые щеки, глаза(невзирая на ошеломительный их цвет)из-за бледноватых ресниц будто нагие, простушка да и лишь. Но для меня все эти ее черточки были таковыми замечательными, таковыми необыкновенными, что я лишь посильнее отчаивался. Будь она кросоткой, я бы мог успокаивать себя тем, что мне до нее как до Луны, но из того, что меня так тревожила, так преследовала ее некрасивость, неумолимо выходило, что это любовь, которая привязывала посильнее физического желания, смоляная топь души, где я могу трепыхаться и чахнуть годами. Но самую глубинную, самую незыблемую часть меня не брали никакие доводы рассудка. Она была утраченным королевством, той моей нетронутостью, которую я растерял совместно с матерью. Вся она была как лавина диковинок — от старинных валентинок и расшитых китайских халатиков, которые она собирала, до крошечных душистых пузырьков из «Нилс-Ярд Ремедис»; непрерывно что-то ясное, что-то волшебное было в ее дальной, неизвестной жизни: дом 23, по бульвару Тимбукту, кантон Во, Швейцария, Бленхейм-Кресчент, W11 2EE, меблированные комнаты в странах, которых я никогда не видал. Ясно же, что этот Эверетт(который «беден как церковная мышь» – его, его выражение)живет на ее денежки, поточнее на денежки дяди Велти, ветхая Европа жирует за счет юной Америки, как я на заключительном курсе выразился в собственном эссе по Генри Джеймсу. Может, ему чек выписать, чтоб он отвалил?Неспешными холодными вечерами в магазине мысль эта прибывала мне в голову: пятьдесят тыщ, ежели уедешь прямо на данный момент, 100 – ежели обещаешь с ней больше никогда не видеться. С средствами у него затык, это было видно: он непрерывно сердито шарил по кармашкам, непрерывно бежал к банкомату, снимал за разов по двадцатке, господи боже. Безнадежно. Да она в жизни не будет означать столько для него, сколько означала она для меня. Мы были сделаны друг для друга, была в этом какая-то сказочная правильность, бесспорное чернокнижниченство; сама мысль о ней заполняла блистанием каждый уголок моего сознания, высвечивала такие удивительные просторы, о которых я не подозревал, панорамы, которые и существовали лишь в совокупы с нею. Я опять и опять проигрывал ее любимого Арво Пярта, чтоб хоть так быть с ней, стоило ей лишь упомянуть о прочитанной книжке, и я алчно за нее принимался, чтоб пролезть в ее идеи, будто бы сделаться телепатом. Некоторые вещи, проходившие через мои руки — плейелевское пианино, дивная малюсенькая поцарапанная российская камея, – были точь-в-точь вещественные подтверждения той жизни, которую мы с ней обязаны были прожить по праву. Я писал ей тридцатистраничные письма и стирал их, так не послав, держась заместо этого математической формулы, которую я сам вывел, чтоб не выставить себя на посмешище: мой имейл непрерывно обязан быть на три строки кратче, чем ее, отправлять его надобно, выждав ровно на день длиннее того, сколько я ожидал ответа от нее. Бывало, в кровати, скатываясь в ухающее, опиатное, эротическое забытье, я вел с ней длинные искренние дискуссии: я придумывал, как мы с ней разговариваем(надрывно)– нас никому не разлучить, прижимаем ладошки к щекам друг дружку, мы навсегда вместе. Я, как маньяк, прятал отрезки ее осеннего цвета волос – она подстригала в ванной челку, я вытащил волосы из мусорного ведра, ужаснее того – стащил ее запятанную рубаху, которая вся одурительно пропахла ее соломенным, вегетарианским позже. Безнадежно. Все было ужаснее, чем безнадежно, все это было унизительно. Когда она приезжала, я непрерывно держал дверь собственный спальни полуоткрытой – не очень узкий намек, заходи, дескать. Даже то, как мило она приволакивала ногу(будто русалочка, которая с трудом ступает по земле), сводило меня с разума. Она осеняла все золотым светом, она была линзой, которая укрупняла красу, так что весь мир преображался рядом с нею, с ней одной. Я дважды пробовал поцеловать ее: разов в такси, по пьяни, разов – в аэропорту, придя в полное уныние при идеи о том, что опять много месяцев(либо, как знать, лет)ее не увижу: – Прости, – произнес я чуток запоздало… – Ничего. – Нет, правда, я… – Слушай, – с милой рассеянной


Мы в Яндекс.Дзен

Похожие новости